Блог


Вы здесь: Авторские колонки FantLab > Авторская колонка «AlisterOrm» облако тэгов
Поиск статьи:
   расширенный поиск »

IX век, XI век, XIV век, XIX век, XV в., XV век, XVI век, XVII в., XVIII век, XX век, Александр Пушкин, Антиковедение, Античность, Антропология, Архаичное общество, Археология, Батый, Биография, Ближний Восток, Варварские королевства, Варяжский вопрос, Военная история, Воспоминания, Востоковедение, Гендерная история, Гуманизм, Древний Восток, Древний Египет, Древняя Греция, Естественные науки в истории, Естественные науки в истории., Живопись, Западная Европа, Западная Европы, Золотая Орда, Иван Грозный., Империи, Индокитай, Институты, Искусствоведение, Ислам, Ислам., Историография, Историография., Историческая антропология, История, История Англии, История Аравии, История Африки, История Византии, История Византии., История Германии, История Голландии, История Древнего Востока, История Древнего мира, История Древней Греции, История Древней Руси, История Египта, История Индии, История Ирана, История Испании, История Италии, История Китая, История Нового времени, История России, История России., История СССР, История Средней Азии, История Турции, История Франции, История Японии, История идей, История крестовых походов, История культуры, История международных отношений, История первобытного общества, История первобытнрого общества, История повседневност, История повседневности, История славян, История техники., История церкви, Источниковедение, Колониализм, Компаративистика, Компаративичтика, Концептуальные работы, Кочевники, Крестовые походы, Культурная история, Культурология, Культурология., Либерализм, Лингвистика, Литературоведение, Макроистория, Марксизм, Медиевистиа, Медиевистика, Методология истории, Методология истории. Этнография. Цивилизационный подход., Методология история, Микроистория, Микроистрия, Мифология, Михаил Лермонтов, Научно-популярные работы, Неопозитивизм, Николай Гоголь, Новейшая история, Обобщающие работы, Позитивизм, Политичесая история, Политическая история, Политогенез, Политология, Постиндустриальное общество, Постмодернизм, Поэзия, Право, Пропаганда, Психология, Психология., Раннее Новое Время, Раннее Новое время, Религиоведение, Ренессанс, Реформация, Русская философия, Самоор, Самоорганизация, Синергетика, Синология, Скандинавистика, Скандинавия., Социализм, Социаль, Социальная история, Социальная эволюция, Социология, Степные империи, Тотальная история, Трансценденция, Тюрки, Урбанистика, Учебник, Феодализм, Феодализм Культурология, Филология, Философия, Формационный подхо, Формационный подход, Формы собственности, Циви, Цивилизационный подход, Цивилизационный подход., Чингисиды, Экон, Экономика, Экономическая история, Экономическая история., Экономическая теория, Этнография, психология
либо поиск по названию статьи или автору: 


Статья написана 26 августа 2023 г. 17:25

Скиннер К. Истоки современное политической мысли В-2 томах Том 1 Эпоха Ренессанса Том 2 Эпоха Реформации. М Издательский дом Дело 2018г. 464+568с. твердый переплет, увеличенный формат.

Если верить всем известному историософу Робину Коллингвуду и его “The idea of history”, наше историописание в своё изначальном виде — интерпретация актуальной мысли прошлого в рамках мысли настоящего, в перспективе же — встреча человека нашего времени со своим предком. История — прежде всего изучение человеческих идей, которые воплощаются в источниках, искусстве, предметах повседневной жизни. Изучение прошлого — бесконечная цепь мировоззренческих парадигм, бесед настоящего и прошлого.

Кембриджская школа и один из её главных методологов — Квентин Скиннер — как раз развивают эту парадигму “и в ширь, и в глубь”. Что же такое — “история идей”? “Кембриджцы” понимали её как изучение языка, а конкретно — толкование политического языка разных времён и народов. Казалось бы, достаточно эфемерный объект, интеллектуальные конструкции политических мыслителей, однако есть и немаловажные отличия. В отличие, скажем, от тропологии Хейдена Уайта, предполагающей прошлое как череду вымышленных дискурсов, лишь метафорически-литературно отображающих реальность, “Кембриджская школа” настаивает на том, что языковые практики отображают конкретную полемическую ситуацию своего времени. Что это значит? К примеру, знаменитые трактаты Никколо Макиавелли (коим занимались едва ли не все представители этого направления — к примеру, не только Скиннер, но и недавно переведённый Джон Покок) сопровождают многочисленные тексты современных ему полемистов. Здесь очень важно определение “контекста” — флорентиец выстраивает свои аргументы в зависимости и в полемике с другими политическими текстами, которые определяют понятийный дискурс, в котором он выстраивает свои образы “принцепса” и “коммуны”. В контексте споров своего времени Макиавелли и даёт советы своим адресатам, выстраивая свою аргументацию за и против современной ему мысли, споря с одними, соглашаясь с другими, находясь на стыке античной, средневековой и гуманистической традиций, которые в разной степени определили понятийную структуру его работ. Эту понятийная структура и её связи с интеллектуальным дискурсом и изучает “Кембриджская школа”.

То есть, первое: для начала нужно объснить, почему мыслитель выразил свою мысль именно таким образом, а не иначе. Второе: в каких политических условиях написан текст, с какими смыслами играет автор, что оспаривает, что доказывает? Третье: где локализован текст автора, как он монтируется с текстами своих предшественников и современников? Четвёртое: каким словарём пользуется автор, и как манипулирует базовыми понятиями? И пятое: как политическое высазывание того или иного автора вплетается в реальную политическую практику?

Итак, речь у нас пойдёт, как уже было сказано, о Квентине Скиннере, который совместил в себе две ипостаси — историка и философа. Те, кого обычно называют историками философии, изучают чужие мысли, наш же автор предполагает, что с помощью исследования конкретных философско-полемических текстов можно реконструировать основания реальной практической деятельности, к примеру, политиков, идеологов, законотворцев. Задачей своей жизни Скиннер назначает понимание того, каким образом складывается представление о современном государстве, какие политико-философские идеи лежат за его фасадом? Нижней границей его штудий является “Ренессанс XIII в.” (автор не пользуется этим термином), верхним же — теоретические воззрения мыслителей XVII века, как правило упираясь в титана — Томаса Гоббса, всю жизнь стараясь и понять, и оспорить его “Левиафан”. Помимо него, другой центральной для Скиннера фигурой является Никколо Макиавелли, самого наверное, знаменитого в масскульте гуманиста.

Итак, Скиннер делает поправки для своей “истории идей” (здесь нужно смотреть трёхтомный сборник статей “Visions of politics”, пара концептуальных работ были недавно напечатаны в сборнике “Кембриджская школа: теория и практика интеллектуальной истории” (2018)). Они заключаются в том, что, во первых, вечных и неизменных концептов-понятий не бывает, в каждую эпоху определённый термин (“республика”, “деспотия”, “гражданин”) требует собственного семантического анализа. И, во вторых, объяснение не значит понимание, и историк может максимально приблизится к толкованию идей только через контекст.

Итак, большой полигон для обкатки идей “Кембриджской школы” — эпоха возникновения “модернового” понятия о государстве — эпохи Позднего Средневековья и Раннего Нового времени, времена Ренессанса и Реформации. Итак, начальная точка — правитель, состояние которого и олицетворяет собой государство. Конечная точка — гражданский и конституционный порядок, который обязан поддерживать правитель. Разница в представлениях о политической реальности — огромна. Как же Европа дошла до такого?

Повествование, которое разворачивается у нас на глазах, действительно схоже с многоуровневым политическим триллером, сюжет которого тянется на протяжении столетий, но только конфликтующими сторонами стали не разведки, и не спецслужбы, а идеи. Борьба императоров и итальянских городов захватывающа сама по себе — вспомните хоть битву при Леньяно — а если прибавить к этому борьбу политических доктрин, где сталкивались новые-старые сущности — императорская светская власть, власть церковная и эфемерное самоорганизующееся сознание городского комьюнити, которому только ещё предстоит найти теоретические формы — об этом в дальнейшем и повествует Скиннер.

Интересно, что автор уделяет особое внимание не столько античному нследию, сколько рассматривает участие католической мысли в генезисе представления о государстве. В частности — схоластики, особенно в лице парижских доминиканцев, того же Аквината, которая возродила интерес к аристотелианской политической мысли, а заодно к концепции о самодостаточной политической жизни, впрочем, делая упор скорее на республиканском Риме. Но их ригоризм не столько политический, сколько духовный, поскольку путь пресечения распрей в гипотетическом комьюнити лежит не в плоскости светского договора, а религиозного, богословского. Важно то, что ряд мыслителей, особенно Марсилий Падуанский, выдвигают тезис о гражданском суверенитете, институте “самом в себе”, который нанимает правителя извне для решения управленческих задач.

Второй источник новой политической мысли — сама практика итальянских городов, где potestas, власть, была отделена от общины, о чём с тревогой писал ещё в XII в. Оттон Фрейзингенский, утвердавший, что итальянцы полагаются не столько на власть правителей, сколько на управленческие умения наёмных консулов-подеста.

Но оформляться эта мысль стала в рамках юридических споров, именно юристы, такие, как Бартоло де Сассоферрато, который, опираясь на “Дигесты Юстиниана”, доказывал законодательную независимость городской общины, sibi princepes. Такие города, не подчиняющиеся ни императору, ни сеньорам, сами назначают себе и законы, и правителей. С другой стороны фронта Марсилий Падуанский защитил светскую юрисдикцию от претензий церкви и Папы (несмотря на то, что понтифики поддерживали городские комунны в эпоху борьбы с Фридрихом Барбароссой), утверждая, что светские христианские законодатели являются контролирующим и над-институциональным явлением в политической жизни Regnum, причём его безличная юрисдикция распространяется и на власть светских правителей, и церковных, включая церковные соборы. Попытки же Патримония распространить через епископов контроль над коммьюнити в глазах Марсилия является узурпацией и беззаконием.

Итак, XII-XIII вв. складываются городские республики и коммуны, пока что — действительно плоды самоорганизации имеющего какие-то ресурсы населения, и их оформление сопровождается соответствующей мировоззренческой базой, которую любезно представляет ещё живое в Италии римское право. Что важно? Важно утверждение о наличии обезличенной, то есть не касающейся конкретного властного лица или сословного института законодательной власти, стоящей над любыми формами власти-силы, и регулирующей поведение социальных акторов и внутри комьюнити, и воздействующих на неё внешних игроков.

К концу XIII в. ситуация, как известно, изменилась, республиканские традиции быстро костенели, и всё больше нитей управления оказывалось в руках новоявленного нобилитета, выросшего на концетрации городских богатств. Впереди была эпоха сражений за городские свободы, где, по мнению Скиннера, главную роль сыграла риторика, принявшая прежде всего облик старой доброй схоластики, вязь речевых приёмов встала на защиту свобод. Конец дученто встречал Италию в убеждении, что лишь монархия служит ответом республиканскому хаосу. В следующем столетии эстафету приняли гуманисты, ещё не знающие, что своим интеллектом они порождают Ренессанс. Напомню, что Калюччо Салютати, идейный “старейшина” флорентийских гуманистов во второй половине XV в. юрист, изучавший и римское право, и схоластическую риторику, то есть — прямой наследник предыдущей эпохи городов-государств, тоже самое можно сказать и о Леонардо Бруни, о Пьетро Верджерио, юристами были Поджо Браччолини, Леон Баттиста Альберти и Джаноццо Манетти. Они возродили не только античную традицию, но и традицию республиканскую, отстаивая идею гражданской общины, члены которой отстаивают свободу с оружием в руках. Самоуправление и возможность активно учавствовать в политике города, независимость от вмешательства извне (в этом контексте важно, что принципат и тем более доминат ими рассматривался как передача свободы в чужие руки).

Новыми красками теперь играет цицероновское vir virtus, представление о воли свободного человека и его влиянии на пластику мира. Фактически, гуманисты преодолели представление о предопределении, проводя через это понятие идею активного человека, творящего в меняющемся мире. Судьба, фортуна — случай, всё зависит от выбора человека и его воли, самовоспитанию и самодисциплине. Республика держится на активной гражданской жизни, приправленной добродетелью — никаких отвлечённых спекуляций, только практика — такую основу видели гуманисты зари кватроченто для городского комьюнити.

Итак, кватроченто, XV век, пара замечательных поколений гуманистов, для которых “Возрождение” стало преодолением “тёмных веков”, веков клерикальной тирании и тирании государей, возврат к нормам гражданской общины и городского самоуправления. Красивая, умиротворяющая картинка... Но недаром Скиннер так интересовался фигурой Никколо Макиавелли, ведь он наиболее ярко продемонстрировал, что сия дивная утопия завершилась очень быстро. На фоне тирании Борджиа и Малатеста, в свете деревень, сожжёных армиями Карла VIII Валуа жизнь заиграла более депрессивными красками.

Поздние гуманисты распространили vir virtus и на государей, утверждая, что правители могут достичь неведомой добродетели и славы, мудро и справедливо управляя государством. Так под кончиками их перьев появился жанр “зерцал для государей”, содержащие мудрые наставления правителям. “Princeps” возник в достойном окружении, , в общем-то, находился в плотном ряду сложившейся традициии. Если ранее во главу угла ставили свободу, то теперь её сменила безопасность и спокойствие. Это и было главной целью государя — честного, неподкупного, благородного, заботящегося о подданных... Свободой, конечно, можно и пожертвовать.

Макиавелли с самого начала позиционировал свой трактат, в числе прочего, как критику этих наставлений. Главная задача государя — удержать власть, и вершить “великие дела”, и традиционные добродетели virtu ничего не значат для истинного политика, никакой гуманистической добродетели у него быть не может. В принципе, Макиавелли остаётся в рамках концепта vir virtus, но в специфическом толковании — правитель должен обращать выкрутасы фортуны на свою пользу, активно действуя в земном мире, но не гнушаясь активно обращаться ко злу. Впрочем, не нужно думать, что флорентиец считает подобную позицию нормой — размышляя над текстом Тита Ливия и первыми веками Римской республики, он решительно отвергает тиранию Империи, вознося полисный патриотизм и добродетели героев эпохи становления Рима. Главная претензия Макиавелли к современным ему гуманистам заключается в том, что государи ведут себя в реальности абсолютно по иному, чем сказано в их прекраснодушных наставлениях, и стоит вернуться из эмпирей теоретических изысканий на пропитанную злодеяниями грешную землю, и исходить из сло1бной и порочной человеческой природы, в большинстве своём не способной к добродетельной жизни.

Чинквеченто, начало XVI века, закат республиканских ценностей, что совпадает с новым расцветом её теории (противоречие?). К примеру, Марио Саламонио, римский юрист, писал философские диалоги, в которых доказывал, что правитель может быть лишь слугой народа, которому делегируют управление городом. Однако прежние времена миновали — так, героическое возрождение гражданской милиции Флоренции, под предводительством юриста-республиканца Донато Джанотти, было быстро пресечено вернувшими себе власть Медичи, и почтенному мыслителю оставалось лишь оплакивать великое прошлое республики.

Несмотря на то, что к концу Чинквеченто республиканские свободы итальянских городов стали историей, ренессансную мысль уже было не остановить. Возрождённая античность находила пути в инкунабулах по всей Европе, серьёзно изменив и светское образование в университетах. Сочинения итальянских гуманистов проникали во Францию, в Германию, в Англию, вместе с юристами, заканчивающими итальянские университеты, оседая за пределами Средиземноморья для того, чтобы породить “Северный Ренессанс”. Перенос итальянского интеллектуального дискурса на север был очевиден уже Эразму Роттердамскому, и к началу XVI века, к тому времени, как гуманист Гийом Бюде бросил вызов абсолюту “Кодекса Юстиниана”.

В чём разница между Югом и Севером? Скиннер делает акцент на том, что северные гуманисты более последовательно, чем итальянцы, занимались библеистикой — анализом текста, языка, сверкой переводов, и — текстологической критикой. Особенно большой вклад был сделан Джоном Колеттом и Эразмом Роттердамским, последний опубликовал тексты Септуагинты и Вульгаты в первозданном виде. Особенно заметным стало движение гуманистов за перевод Писания на все “народные языки” Европы, дабы сделать его общедоступным для верующих. Был и другой, побочный, но исключительно важный эффект: глубокое изучение Нового завета показало, что организация Церкви, равно как и её светская власть, не соответствуют идеалам раннего, первичного христианства.

Другое важное отличие — упор на развитием именно правящего класса, упор на образование. Франция и Англия, несмотря на свою социальную “ячеистость”, всё же более централизованные государства, чем Италия, и гуманисты старались бросить свои силы на образованность представителей династий и сеньории, и достигли на этом поприще некоторых успехов, знать пошла в университеты, и получала образование, как считали гуманисты, для развития vir virtus.

Итак, можно обратить внимание на главное — что северный гуманизм во многом оформил и придал словесный облик тому, что потом назовут Реформацией. Да и она была уже совсем рядом — уже в 1517, как известно, Мартин Лютер прибил свои “95 тезисов” в Виттенберге...

Политические идеи Лютера сравнительно просты, и его главные инвективы были направлены против Церкви. Во первых, человек, вопреки и католической, и ренессансной мысли, не может добится спасения собственными усилиями, оно исходит только от Бога, следовательно, Церковь не может отпускать грехи и тем более, продавать индульгенции. И во вторых, новозаветная Церковь — община верующих, а не организация клира, следовательно, претензии папского престола и на духовную, и на светскую власть несостоятельны. Однако, если человек не способен спасти душу посредством своих прямых действий, следовательно, Всевышний абсолютно свободен в его отношении, и верующему приходится полагаться только на его справедливость. Это ведёт к тому, что разум человка ограничен по сравненью с Божьей Волей, и, следовательно, и в вопросах подчинения светским правителям, данным свыше. Стоит ли размышлять, отчего эта теория стала настолько популярной среди власть имущих и в Германии, и в Англии, и в Скандинавии? Гуманисты становились и настваниками наследников — так, Генрих VIII назначил своему сынубудущему Эдуарду VI, учителем гуманиста Джона Чика, который оставался при принце, позже короле, советником.

И дело не только в идеологической поддержке светских властей, но и в том, что Реформация Лютера прекрасно легла в анти-католические настроения того времени, и общий настрой против иерархов, поборов, индульгенций и церковных судов, очевидный в той же Германии ещё в эпоху Гуситских воин, расцвёл пышным цветком столетие спустя.

Таким образом, эволюция политической мысли нескольких столетий, направленной против уникальных полномочий Церкви, нашла своё легитимное воплощение в идеях Реформации, причём эти идеи с охотой были приняты и владыками Севера, которые желали оттеснить клир от власти и от доходов в своих землях. Союз с лютеранскими мыслителями дал властям убедительные аргументы, позволявшие им нивелировать какую-бы то ни было церковную юрисдикцию. Тем паче, что лютеранские доктрины отменяли и принцип осуждения властей, которые становились в глазах верующих орудием Провидения. Как известно, некоторые правители даже приняли на себя церковные полномочия, как в Англии.

Впрочем, в отличие от кальвинистов, доктринёр которой удручённо считал плохих правителей Божьим наказанием для народа за нечестивость, лютеране оказывали сопротивление своим правителям, иллюстрацией которому служит простивостояние немецких курфюрстов-протестантов Карлу V на имперском рейхстаге в 1529 г., при его попытке отменить все послабления еретикам, что вылилось в новую волну противостояния.

Удивительно другое — концепт гражданского суверенитета в истинно гуманистическом духе был подхвачен именно церковной Контрреформацией, Идея церковной власти как конституционной монархии была разработана ещё в XIV столетии, в числе прочих, Жаном Жерсоном, согласно которым правитель, включая Папу, является доверенным к власти лицом, и его владычество не может быть больше власти общности его подданных. Власть — чсть общества, а не стоящая над ним инстанция. В начале XVI в. эта традиция внутри самой Церкви была успешно возрождена “концилиаристами”, утверждавшими, что Папу может смещать Вселенский собор, а короля — собрание трёх сословий.

В то же время, в стенах Парижского университета возникает другой импульс, в виде возрождения томизма, начинавшийся со скромных чтений “Суммы теологии” Фомы Аквината, позже широко распространившийся за пределы Франции, в Испании и Италии (хорошо известный русскому интерессанту Антонио Поссевино был видным теоретиком томизма). Иезуитские и доминиканские идеологи, героически сражались за церковную юрисдикцию (Тридентский собор, 1546 г.), данную, с их слов, напрямую через Святого Духа. На том же Соборе экуменический гуманизм некоторых иерархов потерпел поражение, Католическая церковь взяла дрейф в сторону непримиримого противостояния еретикам, определившем всё следующее столетие. Томистская схоластика одолела гуманизм. Томизм утверждает идею, согласно которой в мире, помимо божественного закона, lex divina, Писания, и lex naturalis, природного, существуют позитивные человеческие законы, созданные разумом. Эти идеи, доказывает Скиннер, и являются основой и современной романо-германской системы права, и международного законодательства (Франсиско де Витория, отчасти Доминго де Сото, Франсиско Суарес и множество иных). Томисты провозглашали верховенство закона, и это пустило глубокие корни в дальнейшей эволюции политической мысли — у того же Джона Локка. Однако, другая нить теории томистов, в их простивостоянии бартолистской теории, предвосхитило труды Хьюго Гроция и Томаса Гоббса, доказывая, что присущий свободному народу суверенитет полностью передаётся избранному государю.

Жан Кальвин сообщает своим благодарным последователям, что плохие правители даются народу в наказание за нечестивость, и даже самому плохому правителю необходимо подчиняться. Однако и у него самоволие правителя ограничено избранными магистратами, зорко контролировавшими власть. Для того, чтобы появилась полноценная протестантская теория сопротивления, понадобились гугенотские войны, расцвет Штатов в Голландии, и социальная революция в Англии.

Итак, если резюмировать Скиннера в более краткой форме, то можно выделить несколько предпосылок его методологии, и некоторые выводы.

Первое и главное в методе Скиннера, это попытка доказать, что политика, и в аспекте идей, и в аспекте практики, является частью философии, причём философии морали, которая, в свою очередь, выливалась в практическую философию управления. “Политика” как таковая становилась не просто суммой взаимодействия между правителями и подданными, а искусством управления.

Второе — степень осмысления независимости низовых акторов самоорганизации от государственной власти, и их юридическое оформление, правовое ограничение Imperium верховной власти, и утверждение суверенитета regnum и civitas. Кроме того, что является наиболее важной, наверное, мыслью, утверждался принцип унитарной независимости низовых объединений, что было, по всей видимости, в новинку для сложно организованного архаичного общества, когда властные полномочия могли быть разделены между несколькими игроками (вспоминаем старую добрую “власть-собственность” и идею “двойной собственности”), что наносило серьёзный удар по сеньориальной и церковной власти. К концу XVI в. принцип унитарной независимости распространился и на более крупные территориальные объединения, что положило начало оформлению концепта “национального государства”. Другим важным элементом новой политической мысли стало понимание политики исключительно как средства управления, и ничего более, что послужило важной предпосылкой секуляризации государства.

Всё это в комплексе ведёт к созданию современного термина “государство”, фундамент которого заложен, по мнению автора, ещё до начала XVII века.

Когда знакомишься с двухтомником Скиннера, прежде всего возникает мысль, каким образом эволюция идей сопрягается с политической практикой, и каков может быть эффект искажения при усваиваемости теоретических концептов? Криво прочтённый и неверно понятый Макиавелли наделал немало бед даже в общественном сознании, об этом писал, скажем, Марк Юсим применительно к России. Соотнесение теории и рельности остаётся открытым вопросом, ведь мы имеем здесь дело не просто с комплеком философский идей, а концепты, которые позиционируются как непосредственно влияющие на политическую практику.

Отсюда вытекает и наше главное удивление: если читатель ещё помнит начало моего эссе, то в нём приведены методологические установки, которые Квентин Скиннер тщательно сформулировал в ряде своих программных статей. Однако в его работе, поднимающей гигантский пласт материала, тщательно проанализированный, слабо отвечает столь же тщательно разработанной методологии “Кембриджской школы”. Работа Скиннера, безусловно, посвящена ровно тому, что он описывает в своих теоретических выкладках, однако она куда больше исторична, нежели концептуальна. Конечно, ядро методологии соблюдено, есть определённый комплекс текстов, есть исследование их контекстов, разумеется, в рамках нарративов, однако нет той последовательности, которую сам же Скиннер размечает даже в предисловии своего двухтомника.

Короче говоря, двухтомник Скиннера обобщает массу материала, однако для его освоения понадобится определённый уровень интеллектуального “бэкграунда”, причём он касается не столько философии и истории идей, сколько истории, собственно, в самом широком смысле этого слова — истории институтов, экономики, социальных отношений, культуры. Тогда можно выработать собственное отношение к тому набору концепций, которые продвигает историк в своей работе.

Между тем, комплекс поднятых проблем действительно впечатляет, и в этом объёмном двухтомнике можно отыскать немало важного материала, в частности, по развитию идеи “низового суверенитета”, как я это называю. Здесь можно смело пойти ещё дальше, и поискать в этих идеях один из источников того качественного перехода в развитии социальной коммуникации, который совершила Европа по итогам выхода из Средневековья, что и является по сию пору основанием современного мира.


Статья написана 3 января 2021 г. 12:36

Бурдье Пьер. Социология социального пространства . Серия:Gallicinium. Пер. с французского Н.А. Шматко СПб.: Алетейя, 2017г. 288с. Твердый переплет, чуть увеличенный формат.

Каждый учёный-гуманитарий вынужден опираться на определенные условности и конструкты, даже если он подрывает, в конечном счёте, их базовые основы. Однако в тот момент, когда он начинает своё плодотворный (иногда) путь, он, для сохранения собственного душевного спокойствия, должен опираться на ряд понятий и идей, которые позже обязан будет отрефлексировать. Особенно это важно для социальной истории в больших масштабах, когда терминологическая и идейная путаница в трудах учёных порой приводит к ряду странных выводов.

И тут Пьер Бурдьё (1930-2001) стоит особняком. Его система подразумевает в качестве базы не конструкт а рефлексию.

Неясно? Стоит пояснить.

Молодой Пьер из крестьянской семьи Бурдьё начинал как философ, в студенческие годы штудируя труды феноменологов и французских левых, обращаясь у трудам столь же юного Маркса-гегельянца, быстро встал на позиции критики современного мирового порядка. Попав в опалу, молодой аспирант был отправлен рядовым в Алжир в разгар войны 1950-х, и получил там незабываемый опыт полевых исследований иной культуры, ударился в этнологию (регион северного Алжира Кабилия на всю жизнь остался его любимым примером) с уклоном в структурализм Леви-Стросса, а позже пришёл в социологию, где для него и началось самое любопытное и интересное.

Сразу скажу, что Бурдьё был весьма активен и в общественной жизни, не запираясь в башню из слоновой кости, совместно с Мишелем Фуко и Жилем Делёзом участвуя в политике. Даже после 1968 года он сохранил свои левые взгляды, критиковал неолиберальные и глобалистские направления в политике и в сфере идей, выступая за социальную справедливость и партийную самоорганизацию неимущих слоёв, много выступая и на политических площадках и в СМИ.

Однако он всё же не был наследником Маркса, к идеям которого относился крайне скептически. Нет, рассуждал Бурдьё, классовая солидарность – понятие слишком общее, не может быть у такого количества людей общего самосознания, не может всё сводится и к противостоянию между ними, как образующему фактору. Всё несколько сложнее…

В этих работах содержится, конечно, не квинтэссенция мысли Бурдьё, таких работ у него нет вовсе, но в них растворена общая, базовая идея «социального поля», которая имеет определённые ограниченные рамки, и может быть истолковано. Стоит сразу сказать, что это понятие для социологии не было чем-то новым или однозначно противопоставленным социологической мысли, его использовали и Эмиль Дюркгейм, и Георг Зиммель, упоминал о нём Питирим Сорокин, из относительных современников его свободно использует Энтони Гидденс.

«Социальное поле» Бурдьё призвано ответить на главное, по его мнению, противоречие общественной жизни: различием между объективной структурой общества и представлений о нём. С одной стороны, общество с самого рождения задаёт человеку готовый базис социо-культурных отношений, с другой – общества вовсе бы не существовало, если бы оно не являлось активной деятельностью конкретных людей, и уж тем более оно не изменялось бы. По мнению нашего автора, ответ на это противоречие заключается не в каких-то строгих концептуальных константах, а в более абстрактном пространстве человеческих взаимоотношений, в сложной структуре, которую он и называл «социальным полем». Попробуем разобраться. «Телом» этого поля является «социальное пространство», то есть пространство взаимоотношений между людьми. Отдельный человек – агент – находятся в цепи пересечений различных взаимосвязей, сразу располагаясь в месте пересечения множества измерений и взаимосвязей. Эти взаимосвязи и образуют совокупность социального поля, которое представляет собой набор практик-топосов, представлений и постоянно, спорадически возникаемых взаимоотношений, которые и образуют общество. Эти взаимоотношения не являются чем-то постулированным, они существуют только в динамике и изменении, в конкретной практике из действий.

Однако если возаимоотношения внутри поля меняются, каким образом ему удаётся сохранять свои границы и устойчивость внутри них? Что является базой объективного состояния вечно меняющихся структур человеческих взаимоотношений?

В качестве базы Бурдьё определяет совокупность установок — предпосылок, практик и представлений, которые человек заимствует в процессе социализации. Положение агента в системе социального пространства зависит от того, какое место он в нём занимает, место же зависит от того, каким он обладает капиталом. В данном случае «капитал» имеет не только экономическое значение, но обозначает и социальный капитал, то есть место в обществе, и капитал культурный, который также существует только в сознании носителей. Каждый из этих капиталов является явлением объективным, и в тоже время – мировоззренческой конструкцией, существующей в головах у агентов.

Отсюда вырастает концепция «габитуса» — совокупности действия, мышления, оценки и ощущения. Габитус является способом воспроизводства и производства социальных практик. Сочетание объективных социальных отношений в общем смысле и субьективных действий агентов усваивается участником, и порождает собственные социальные практики. Габитус – усвоенные установки, своего рода посредник между агентом и социальным пространством, которые помогают ему осваиваться в сложной структуре заданного поля. Наиболее полно габитус воплощается в заданных практиках, которые представляют собой норму социального поведения в обществе, точнее – совокупность желательных для общества поведенческих установок.

Итак, существует социальное поле, в рамках которого действуют его носители-агенты, каждому из которых свойственен определённый ресурс – «капитал», и которые посредством исторически закреплённых практик-«габитусов» осуществляют в рамках социального пространства коммуникацию между собой, производя таким образом вторую реальность, воплощаемой в символической системе. Из этого и состоит социальная реальность. Однако она является не столько заранее заданной системой взаимоотношений, но и предметом постоянной рефлексии и, смею напомнить, существует только в постоянном движении и воспроизводстве. Следовательно, постоянная практика ведёт к изменению заранее заданных установок или к их коррекции. Общество держится на балансе между «объективностью» воспроизводимой реальности, и диспозиции других, предлагающих иной процесс воспроизводства, новую совокупность социальных символов и новые практики.

В силу того, что мы опираемся на представленный выше сборник, базовый пример мы возьмём оттуда, и касается он наиболее важной для Бурдьё проблемы – проблемы власти. Власть, как совокупность капиталов, также имеет ряд особенностей, которые ставят её особняком среди всех социальных полей. Власть, само собой, с Нового времени наиболее полно воплощается в государстве-бюрократии, которое, конечно, представляет из себя особую разновидность социального поля. Его главная особенность в том, что оно своё политическое поле распространило на всех жителей подотчётной ему территории, и не только посредством института «гражданства», но и определением нормативов габитуса участия в политической жизни в заранее предписанных формах, претендуя на абсолютность своего участия во всех аспектах жизни. Суть государства в монополизации универсального, приобретении символического капитала. Взгляд государства, точнее, контролирующей его группы объявляется всеобщим и универсальным интересом, который выше частных и эгоистических интересов всех прочих акторов общества, государство же, как предполагается, бескорыстно, и отвечает интересам всех и каждого.

Однако от этого государство-бюрократия не становится чем-то по настоящему универсальным, а представляет из себя социальное пространство со своими капиталами и габитусами, которые как раз исходят из самых что ни на есть эгоистических интересов. Бюрократия, имеющая в руках целый комплекс символических капиталов, и посредством их получая капитал экономический, быстро становится самоподдерживающейся структурой, в которой объективное исполнение заданных функций, собственно, отходит на второй план, на первый же приходит перераспределение капитала. Прежде всего, конечно, не стоит забывать, что государство-бюрократия состоит из агентов, габитус которых имеет совершенно особую сущность. Государство имеет возможность узурпировать смыслы других социальных пространств, и, имея монополию на насилие, может навязывать их. Агенты, используя символические стратегии, навязывает своё видение социального порядка и своего места в нём. Государство осуществляет свою волю через официальную номинацию, акт символического внушения, который обязателен для исполнения каждым, кто находится под его гражданской юрисдикцией. Бурдьё также считал важным, что государство закрепляет за собой право легитимности знания, то есть контролирует процесс образования и выдачи дипломов, то есть осуществляет попытки контроля за интерпретации социальной реальности.

Агентам, которым делегируют представительство какой-либо организации, становится важно воспроизводить свою практику для поддержания статуса, места в социальном пространстве. Бюрократия наиболее всего ценит людей, которые воплощают сами себя именно в её рамках, то есть не имеют никакого иного пространства, кроме пространства своего места в бюрократии. Поэтому в бюрократии такая масса посредственнстей, поскольку аппарат дорожит теми людьми, которые от него наиболее сильно зависят, теми, кто вне государства ничего не стоит.

Тем самым, государство-бюрократия превращается в замкнутую и самодостаточную систему, которая способна воспроизводить саму себя при использовании капиталов других полей. Однако Бурдьё всё же видит определённую положительную сторону в существовании демократического государства, как поля пересечения различных полей, смыслов. Демократию Бурдьё рассматривает как пространство борьбы за распределение власти над символическим капиталом государственных органов, это противостояние агентов-партий, которые в своих рамках мобилизуют максимальное число участников, объединяя их единым видением социального мира и его будущего. Монополизация же государства ведёт к куда более деструктивным процессам для общества. Аппарату свойственно то, что Бурдьё называет «теодицеей», когда сам аппарат становится предметом поклонения, сосредоточением непрогрешимой истины. Сакрализация аппарата, в свою очередь, ведёт к тому, что находящимся вне его поля акторам вменяется в вину неучастие в его жизни, непризнание его значения. Мало того, партийная монополия постепенно ведёт к «милитаризации» её габитуса, в рамках которой происходит легитимация дисциплины и подчинения. «Мобилизационный», скажем так, режим используется для предотвращения возникновения альтернативных взглядов на социальное пространство и движение, отныне каждый, кто посягает на монопольный взгляд власти, превращается во врага, который замахивается на попрание «идей», «идеалов» и прочих разных «скреп», которые являются зримым воплощением принадлежности к неким «нашим», рамки которых правящая корпорация определяет сама.

Отдельно акцентирую, Бурдьё вполне признавал концепцию государства как пространства борьбы различных социальных сил, служащего рациональным инструментом социального перераспределения, поддерживающего справедливое распределение ресурсов-капиталов в обществе.

Отдельно хотелось бы рассмотреть наиболее важную для меня статью сборника, «De la maison du roi a la raison d’Etat» (1997), где рассматривается проблема развития государства-бюрократии. Сразу скажу, что понятия, которое я употребляю, «государство-бюрократия», не было в работах социолога, но я его употребляю в противовес понятию «государства-династии», которое свойственно, по его мнению, Средневековью. Институт европейской королевской династии вырастает из феодального права сеньориального суверенитета, конечно, однако она достаточно быстро выделилась из сомна феодальных владык Тёмных веков, посредством накопления символического капитала, где нашлось место и блоковским «королям-чудотворцам», и «двум телам короля» Канторовича, создающих вокруг династии ареол избранности, придающей их претензии на самовластие сверхъестественную легитимность. Парадоксальным образом, по мнению автора, шедший процесс рационализации и институанализации государства переплетался с личностными отношениями внутри королевского двора, в котором переплетались пресловутый «государственный интерес» королевской семьи — династии и патронально-клиентские отношения в рамках королевского двора. Рационализация же управления требовала безличных структур, где главную роль играли не патронат и клиентела, а управленческие навыки. Таким инструментом рационального управления в рамках династийного социального поля выглядела бюрократия. Обладателей власти – owners ряд юристов противопоставлял управленцам – managers, «династию» и «корону» они противопоставляли «государству» как управленческой системе, в которой главную роль играла не кровь и не патронат. Грубо говоря, власть могла лавировать между патронатными отношениями в рамках двора и королевскими министрами как управленцами, которые должны были уравновешивать друг друга (можно, конечно, вспомнить Генеральные штаты в начале XVII века, когда заявил о себе кардинал Ришельё, и те хитросплетения интересов сословий, между которыми пытался вырулить королевский дом, получая поддержку то одних, то других, стараясь уравновесить давление страны на двор). Главный принцип – оторванность управленческого аппарата от существующего переплетения социальных связей (о подобном писал и Макс Вебер, к примеру, касаясь итальянских «подеста»). Автор несколько лукавит, или, вернее, упрощает: два способа эти вполне могут пересекаться, ведь принятая во Франции Нового времени практика продажи должностей имеет вполне патронатно-клиентскую природу, не говоря уже о сети привелегий и системе коррупции, которая по этому принципу выстроена сверху и донизу. И там, и там идёт процесс «присвоения» каких-то общественных функций из привелегий, в одном случае – через кровь, в другом – через делегирование.

Резюмируя: династийная власть, «дворец» со своими собственными патрональными интересами уравновешивается рационалистической бюрократией, две системы социальных полей, которые противостоят друг другу, держась на балансе контр-интересов. В более раннее время, как вскользь написал Бурдьё, династийному принципу противостояла церковная организация, вырванная из патрональных отношений дисциплинарным подчинением иерархии, ставящей себя выше светской власти, однако в обществе, где церковь как социально-политический институт утрачивает своё значение, приходит бюрократия. У церкви и бюрократии есть одна общая черта: в отличие от переплетений родственных и клиентских связей в рамках династийного дискурса, в них главная роль отводится «париям», то есть вырванным из своего поля агентам, вся деятельность которых и габитус формируются только в рамках представленной организации. Подчеркнем, вслед за Бурдьё: речь идёт не о том, какая система более эффективна с точки зрения управления, речь идёт о конфликте двух способов воспроизводства социальных практик. Для династийного важна кровь; для бюрократического – компетенция, что ни понимай под этим словом.

В рамках чего происходит эта борьба, за что? Ответ Бурдьё в данном случае прост: за экономический капитал, за доходы. Государство – выгодное предприятие, которое позволяет извлекать ресурсы из других социальных систем, и право участвовать в их перераспределении уже зависит от символического капитала. Процесс бюрократизации привёл к победе аппарата, государство было дефеодализировано. Правило наследования утрачивает легитимность, и утверждается правило «назначений» на должности, подразумевающих особую компетенцию назначаемых агентов, легитимность которым может придать только аппарат. Персонализм сменяется обезличенностью институтов.

Таким образом, государство в современном понимании, как институт бюрократического аппарата, является творением юристов более позднего времени, выведших принцип безличного и якобы бесстрастного органа управления национальными интересами. К чему это привело и насколько это справедливо, я уже писал выше.

Итак, такова в общих чертах концепция, рамки которой Бурдьё весьма нечётко обозначил в статьях этого сборника, и, нужно сказать, что они производят на читателя большое впечатление. Во многом, конечно, это заслуга определённой нечёткости его концепции, её размытости, что позволяет до бесконечности расширять дискурс «социального пространства», и вплетать в него новые понятия и целые мировоззренческие конструкции, что делает идеи социолога весьма удобными для самых разных онтологических систем. И, надо сказать, идеи Бурдьё действительно имеют большое влияние на социальные науки в целом. Впрочем, думается мне, в ней же заключении и некоторая опасность схематизации, ведь концепция «габитуса» предполагает обязательную вовлечённость человека в систему социального воспроизводства, что бы не говорил сам исследователь о неравномерности и вариативности этого процесса. Концепция «габитуса» действительно солидна и интересна, однако не стоит забывать о том, что человек может идти и против его власти, выбирая свой, как говорят немецкие антропологи, «стиль жизни», что придаёт идее «социального поля» большую динамичность.

В целом нужно сказать, что работы Бурдьё невероятно интересны и познавательны, и являются одними из интересных, системообразующих работ, которые действительно привносят что-то концептуально новое в социальные науки, и позволяет искать новые грани. В любом случае, согласны вы с его идеями или нет, знать творчество Пьера Бурдьё нужно каждому человеку, который имеет честь всерьёз заниматься постижением социальных наук.


Статья написана 11 августа 2020 г. 23:33

Ле Гофф Жак. Стоит ли резать историю на куски? СПб. Евразия 2018г. 188 с. Твердый переплет, стандартный формат.

Просвещение, конечно, великая эпоха, многое давшая человечеству, но его предрассудки часто довлеют над нашим восприятием истории. Ну, конечно же, даже те, кто знаком с историей поверхностно, знают что такое «чёрная легенда» и «золотая легенда» о Средневековье. В первом случае всё тысячелетие, последовавшее за разорением Рима Аларихом (или отречением Ромула Августула – кому как больше нравится) и до становления Ренессансного гуманизма и манифеста Мартина Лютера представляется эпохой религиозного мракобесия и разгула жестокости. Второй уклон повествует нам о яркой и романтичной эпохе рыцарства, чести и куртуазности, весёлых трудолюбивых крестьянах и ремесленниках, благородных, как Ричард Львиное Сердце, монархах… в противовес современному миру чистогана. Оба этих представления ярко выражены в масскульте.

Разумеется, жизнь всегда сложнее. Меняется наше представление о Средневековье, само это понятие ставится под вопрос, точнее, его наполнение. «Средневековая цивилизация», уникальная и неповторимая – вот один из концептов, который защищали, например, французские историки, в том числе и Жак Ле Гофф, о котором сегодня пойдёт речь. Разграничение истории, её «кромсание», всегда зависит от угла обзора, от понимания «сути» конкретной эпохи. Эпохи идеализма Леопольда фон Ранке прошли, всё больше скептицизма и к «фикционализму», по выражению О. Эксле, постмодернистов, завершились, сейчас до сих пор уже пошла рефлексия и осмысление восприятия исторических концептов, в том числе – и Средневековья. Райнхарт Козеллек в конце 1980-х, что перекликается и с нашим сегодняшним автором, писал, что само полнокровное понимание Средневековья появляется с развитием дихотомичной ему идеей прогресса, и вообще «Нового времени», провозвестником которого является «Возрождение». То есть, концепт «Средневековья» возник как противовес идее развития и движения XIX в. Несмотря на то, что сама идея «прогресса» нынче под сомнением, Средневековье продолжает, так или иначе влиять на нашу жизнь – не только в виде научных изысканий, но и культуры, где отголоски этой эпохи звучат повсюду, успех «The game of thrones» говорит сам за себя.

На этой волне выходит и последняя книга Ж. Ле Гоффа – «Faut-il vraiment decouper l’histoire en tranches?» (2014), которую патриарх средневековой медиевистики успел опубликовать за несколько месяцев до смерти. Книжка совсем небольшая, это скорее эссе, которое гармонично смотрелось бы в другой книге историка – «Histoire et memoire» (1988), которая как раз находится на одной волне с его размышлениями, рассматривая развитие оппозиций «древность / современность». В какой то степени, эта книжка действительно завершает размышления Ле Гоффа о Средневековье и его границах, продвигая главную идею историка.

Не секрет, что историк долгие годы продвигал идею «Долгого Средневековья», которое длится до XIX в. Ле Гофф постоянно напоминает, что социальный и экономический строй Европы, политическая организация даже внутри зарождающихся «национальных государств» и «империй», сама христианская и формы светской культуры надолго пережили XV в., и тянутся сквозь время, через три столетия. Особенное смущение у историка вызывает концепт «Ренессанса», которым принято ограничивать «тёмные века», и который хронологически находится далеко до конца «Долгого Средневековья». Именно аккуратный скепсис в отношении Возрождения и вызвал к жизни эту книжку.

При этом сам Ле Гофф вовсе не настаивает на том, что периодизацию истории нужно в принципе пустить под нож. Безусловно, говорит он, периодизация необходима на первых этапах изучения истории, для её, пусть даже и несколько искусственном, делении. Кроме того, само понятие «прерывности» и «континуитета» разных эпох, как это было с античным наследием, делает необходимым разделение на определённые эпохи, если можно так выразится (слишком опасно), «чистых форм».

Так что историк воюет не с концепцией разделения вообще, а с концептом «Возрождения» (академик Николай Конрад был бы сильно возмущён), с идеей его инаковости по отношению к Средневековью. Он синхронизирует две эпохи. Да, говорит Ле Гофф, «треченто» и «кватроченто» — эпохи развития гуманизма и возрождения античной культурной и эстетической традиции (а здесь бы обиделся Алексей Лосев), но с другой же стороны – на конец этого периода приходится развитие карательной инквизиции, охота на ведьм, происходят религиозные гонения и распри. Говоря же о развитии культуры, он призывает вспоминать «Каролингское Возрождение» и эпоху XIII века.

Так что изначальный концепт книги весьма прост. Возрождение – лишь определённая эпоха в истории Европы, которая не становится сама по себе истоком модернистского общества. Вполне вероятно, что в этом Ле Гофф отчасти прав. Безусловно, Ренессанс полностью находится в рамках «архаичного» общества домодернистской эпохи, по многим причинам. Правда, не совсем ясен вопрос о нижнем пороге Средневековья и конце Античности, границу которой историк не сдвигает от привычной, идеи Анри Пиренна и Поля Вейна его не привлекают. Однако стоит учесть и живучесть концепта «Римской империи», который существовал долгое время после V в., быть может, и это следует учесть, эпоху «Долгой Античности»?

Впрочем, это тоже является больше размышлением на тему. Ле Гофф хотел сказать своё слово, и он его сказал, покинув этот мир и оставив нас наедине с его мыслью. Больше всего, конечно, импонирует идея «живой», постоянно движущейся истории, изменчивой и текучей, принимающей всё новые формы. И всегда следует помнить, что границы строим мы сами.

Рецензия на книгу: "Османская империя и страны Восточной и Юго-Восточной Европы в XV-XVI вв." — https://alisterorm.livejournal.com/25372....


Статья написана 11 апреля 2020 г. 22:09

Тешке Бенно. Миф о 1648 годе: класс, геополитика и создание современных международных отношений. Пер. с англ. Д.Кралечкина. М. 2011 г. 416 с. Твердый переплет, обычный формат.

Поскольку речь у нас идёт о международных отношениях, оговоримся сразу: Тешке позиционирует свою книгу в качестве политологической, и рассматривает концепт взаимоотношений между элитами национальных государств. Однако, по факту, книга выходит за рамки заявленной темы, и мне приходится обсуждать также теории управления и социальной стратификации, поскольку автор неоднократно к этим темам обращается.

В чём суть? По итогам Тридцатилетней войны, в 1648 году в Вестфале (Оснабрюке и Мюнстере) был заключён мирный договор который действительно имеет интересные особенности. Самой важной чертой его было то, что он регулировал религиозную политику национальных бюрократий на подотчётных им территориях, гарантируя свободу вероисповедания для поданных, с сохранением гражданских и политических прав. Кроме того, он переформатировал отношения внутри Romische Heilige Reich и выделял права княжеств как политических субъектов, при условии сохранения лояльности императору и рейхстагу. Все остальные положения имеют более частный характер, эти же части договора действительно имели большое значение для своего времени.

Так уж вышло, что именно этот договор стали считать точкой отсчёта современной системы международных отношений, включая общую конфигурацию дипломатии и международного права, суть которой заключается в том, что, якобы, суверенитет перешёл от королевской династии к национальному государству как политической структуре. Подобная популяризация является относительно недавним явлением, и её источником являются работы юристов и политологов середины прошлого века, и является, во первых, плодом поиска «истоков» изучаемой ими системы, во вторых, слабым знакомством и с самими договорами, и с их историческим контекстом. Это не вызывает особого удивления, поскольку большинство этих исследователей являлись сугубыми «новистами». Ныне теория «Вестфальского договора» как основы современного мира стала весьма популярной, и в России, например, считается sine qua non, наверное, в любом учебнике ТГП мы найдём сведения о «поворотном значении» 1648 года. Тем не менее, в условно «западной» науке дискуссия продолжается, исторические обстоятельства вокруг Тридцатилетней войны медленно, но верно исследуются, и «Вестфальский миф» уже изрядно подточен локальными и критическими исследованиями.

Поэтому книга немецкого историка Бенно Тешке чрезвычайно важна, поскольку она поднимает вопрос контекста 1648 года, причём не локального, а общеисторического, с размахом на тысячу лет. Взор Тешке охватывает историю Европы с каролингского времени, и рассматривает теорию акторов международных отношений, то есть эволюцию институтов, то есть, в общем-то, трудясь в рамках теории модернизации, перехода от архаичного общества к нововременному.

Каковы общие положения?

Автор исходит из марксистской логики теории собственности, правда, с поправкой на разделение большой архаичной формации и формации капиталистической, хотя он и не употребляет таких слов. В чём суть? Берётся старая добрая теория классов, и приводится, что называется, в согласование с реалиями социальных трендов. Что есть международные отношения эпохи Средневековья? По мнению Тешке, это система анархичных межличностных контактов, когда главным носителем политического суверенитета является отдельная сеньория. В его толковании сеньория – область власти представителя правящего класса, который извлекает продукт из подотчётного ему населения, и воспроизводит самого себя и свой образ жизни посредством реализации своего права власти, то есть – эксплуатации. То есть, сеньория как носитель суверенитета, по мнению Тешке, не разделяла внутреннюю и внешнюю политики, в силу того, что противостояла, с одной стороны, сопротивлению крестьянства, с другой – вступала в различные конфигурации взаимоотношений с другими сеньорами, из поколения в поколения инвестируя в средства принуждения и военной агрессии.

Со временем происходит трансформация коллективных сеньорий в монархии, выделяются правящие династии, в руках которых концентрируются властные полномочия, которые они в качестве привилегий могут делегировать части правящего класса. В рамках реализации власти-собственности и происходило «политическое накопление» и воспроизводство правящего класса.

Тут мы подходим к главной теме исследования – собственно, пониманию концепта «абсолютной монархии». В классической политологии, да и романтической историографии тоже, АМ рассматривается как нечто новое по сравнению с эпохой Средневековья, эпохой развития рационального управления и перераспределения средств, которые и привели к развитию капитализма. Однако многочисленные социально-экономические и социо-культурные исследования ясно показали, что это далеко не так, и процесс развития общества куда сложнее (впрочем, альтернативную точку зрения можно увидеть в книге норвежского левого экономиста Эрика Райнарта «How countries got rich…» (2007), который как раз защищает тезис о рациональном перераспределении благ ещё в Англии XV в. ). В любом случае, политика абсолютистских монархий на практике оказывалась далеко не такой прагматичной и рациональной, какой она должна быть в теории.

Тешке находит свою версию ответа – он вполне справедливо обращает внимание на то, что такая монархия представляет собой феодальную монополию, со всеми вытекающими. Основой деятельности монархии была внешняя политика, то есть приобретение политического «продукта», средства для этого они получали в процессе прямого налогооблажения, вне феодальной ренты (впрочем, можно ещё вспомнить захлебнувшуюся в золоте Испанию, прекрасный пример), контроль осуществлялся посредством «продажи постов» (по всей видимости, автор имел в виду привилегии и места в бюрократическом аппарате). Соответственно, корона не занимается инвестированием в буржуазию, промышленную или сельскую, поскольку это вовсе не является её задачей, её интересуют лишь те отрасли, которые необходимы для повышения собственной прибыли, в той или иной форме. Неизбывное противоречие заключалось в том, что активное политическое накопление требовало милитаризации, милитаризация требовала повышения налогообложения и пошлин, что вело к разрушению государства как национального субъекта. Наоборот, прямое налогообложение крестьян привело, как известно, к обострению конфликта между аграрными общинами и короной. Экономическая логика абсолютной монархии во оборачивается борьбой за рынки и торговые пути (что-то чрезвычайно актуальное для нашего «здесь»… не будем о грустном).

Таким же орудием оборачивается и политика «меркантилизма». Однако, для начала, разберёмся с тем, как Тешке толкует «капитализм» — понятие, которое давно уже стало объектом многочисленных идеологических спекуляций. Согласно его концепции, главное новшество капитализма заключается в новой форме массового перераспределения продукта. Труд и потребление отныне осуществляется через посредничество капитала – то есть организации средств производства, находящихся в собственности у класса капиталистов. Чтобы потреблять товар, необходима заработная плата, заработную плату можно получить в обмен на труд – седая классика политэкономии. Буржуа-капиталист, чтобы получать прибыль, должен инвестировать в производство, теми или иными способами.

По глубокой идее, меркантилизм отвечает внутреннему развитию капитала, по Марксу государство в этом случае является орудием капиталистов. Однако Тешке несколько корректирует эту идею, беря в пример Францию. Да, государство вводило монополии на отдельные отрасли и для отдельных производителей, но вовсе не для развития национального рынка, а для получения налога. Системы монополий и пошлин, отчасти, унифицировали рынок, однако они же создавали, по его мнению, известный перекос в производстве, мануфактуры трудились на экспорт и для внутреннего потребления роскоши. Реальную прибыль получали от внешней торговли, внутренний же рынок страдал от монопольных цен и производителей, которые, пользуясь поддержкой государства, наводняли рынок своим товаром. Грубо говоря, меркантилистская политика была направлена на получение феодальной ренты в несколько изменённом виде, в виде внутреннего перераспределения национального дохода.

Возникает вопрос: причём здесь Вестфальский мир 1648 года? Поясняю. Вспомним базовую концепцию, что именно тогда была создана современная система дипломатических отношений, и превратившая национальное государство в субъект права. Так вот: если следовать логике вышеизложенного, то абсолютные монархии Нового времени не являлись рациональными государствами, а были феодальными политиями, действующими в своих собственных интересах, заинтересованных прежде всего в извлечении дохода. Вопрос о защите интересов общества перед ними не стоял. То есть, Вестфальские договорённости являются точно такими же проявлением междинастийных отношений, после которого продолжилась политика расширения доходной базы, то есть политика воин и построения империй. Развитие системы национальных государств началось с возникновения по настоящему нововременного государства после 1688 года в Англии, после которого государство оказалось подконтрольно «ячеистому обществу» Альбиона, его превращения в инструмент рациональной политики.

Вот, собственно, и вся концепция Бенно Тешке, которая с куда большим тщанием, а местами и просто многословие, изложена в его книге. Книга весьма любопытна и обстоятельна, а уж концепт «абсолютной монархии», пусть даже и совсем не новый для условно-западной историографии, и вовсе должен вызвать пристальный интерес. Современный интерес не просто к общим концепциям, а к конкретной деятельности государства очень полезен, поскольку важно понимать сам механизм принятия решений в нём, его конкретное последствия и роль этих решений в развитии общества. В этом плане концепция Тешке действительно весьма любопытна и достойна внимания, особенно для исследователей российской монархии.

Однако, как и любая концептуальная монография, она вызывает массу вопросов и претензий.

Несмотря на то, что Тешке вполне удачно справился с демистификацией самого Вестфальского договора, его многостраничные и размашистые объяснения возникновения новоевропейского модернистского общества страдают от многочисленных огрехов.

Прежде всего, это сама оценка архаичного общества средневековья и его социальной конфигурации. Даже если игнорировать богатейшую региональную специфику средневековой экономики, стоило указать на важное значение горизонтальных связей и низовой реципрокации, чрезвычайно развитой в эту эпоху, во многом именно она определила трансформацию европейской экономики, отчасти оказывает влияние на колонизацию, на развитие городов и региональных рынков. Сеньория, несмотря на своё политическое влияние, имела, в общем-то, достаточно опосредованное влияние на экономический процесс, хотя и кормилась с феодальной ренты. История Средневековья – не только развитие властных институтов и феодальных воин, но и укрепляющихся корпоративных связей и появления новых форм самоорганизации, выработок новых форм «хозяйственных механизмов». Тешке предпочитает не делать на этом акцента, хотя это не могло не повлиять на конфигурацию взаимоотношений между элитой и корпорациями, ведь их взаимоотношения вовсе не сводились к процессу извлечения ренты… хотя кассовую борьбу, само собой, никто не отменял, хотя и классовая структура всё же вряд ли имела такой ярко выраженный характер, как настаивают марксисты. Средневековые города являются ярким проявлением этого процесса, автор же именует их не более, чем «торговые промежутки». Да, «феодальная революция» сыграла большую роль в развитии общества, однако не стоит, даже в общем, сводить к ней трансформацию всего социального.

В общем, ключевым фактором развития средневековой экономики, как мне кажется, является определённая степень автономии от власти, при выполнении ею функции защиты и правовой поддержки. Хорошая иллюстрация – Франция XV в., где поле Столетней войны возникали региональные рынки и ярмарки, и королевская власть существенно способствовала их развитию, поддерживая инфраструктуру, охраняя места торга и оказывая влияние на подчинённую знать, унифицируя региональную пошлину…

Во вторых – вряд ли «абсолютная монархия» была абсолютной на деле. Правитель всегда был ограничен сетью договорённостей не только с другими носителями династийного суверенитета, но и с «низовыми» социальными акторами – той же знатью, с банковскими домами, торговыми компаниями, отдельными производителями, которые вполне могли перебираться из государства в государство, лишая тем самым правителя налоговых выплат. Тешке совершенно зря относится с некоторым пренебрежением к броделевской схеме развития рынков, как глобальных, так и локальных, в частности, можно было бы обратить внимание на голландские Соединённые провинции и развития их рынка, совпадающем с крушением испанской гегемонии.

Короче говоря, как мне кажется, следует учитывать это сочетание развитие институализации и государства, и общества, того тонкого «лезвия бритвы» между государственным влиянием и децентрализованной системой, которое, наравне с культурой, и породило процесс модернизации Европы. Однако не стоит и забывать тенденций, которые стремились воплотить абсолютные монархии, которые действительно заботились, прежде всего, о расширении своих доходов и участия в Большой Игре великих династий…

Резюмируя: книга Тешке чрезмерно полезна, она, вопреки некоторым рецензиям, вполне свежа и интересна в самой постановке вопросов, тем паче, что ядро работы – разоблачение «Вестфальского мифа» и систем взаимоотношений абсолютных монархий – звучит вполне убедительно. В общем, книга более чем достойна прочтения.


Статья написана 19 декабря 2019 г. 00:54

Прошлое-крупным планом: современные исследования по микроистории : [Сборник] / Европ. ун-т в Санкт-Петербурге, Ин-т истории им. Макса Планка (Геттинген); Под ред. М. Крома и др. — СПб. : Европ. ун-т : Алетейя, 2003. — 267 с.; 21 см. — (Современные направления в исторической науке: серия переводов).; ISBN 5893296168

В истории принято изучать состояние того или иного явления. Чтобы изучать это состояние, нужно понять, каким образом оно возникло, какие изменение претерпело в ходе своего существования, и каким образом завершилось, то есть перешло в другое состояние. Предмет науки – диахроническая линия перемен в обществе.

Можно, конечно, изучать длительные периоды, процессы в движении на протяжении столетий. Так, например, делал Бродель в своих исследованиях банковских систем и рынков Нового времени. Тоже самое творил Филипп Арьес в своих новаторских исследованиях о детстве и смерти. Да и Марк Блок, например, также обозревал феодальное общество с высшей точки птичьего полёта.

Другого метода исследования исторической реальности я уже касался, когда разбирал книги Карло Гинзбурга «Сыр и черви», а также «Мифы-эмблемы-приметы», а также специфических биографий от Натали Земон Дэвис («Возвращение Мартена Герра», «Дамы на обочине»), и, само собой, замечательную «Монтайю» Эжена Эммануэля Леруа Лядюри. Это «микроистория», то есть изучение исторических казусов, мельчайших событий и частных закономерностей, которые неизбежно влияют на общий процесс, микрособытия, из которых состоит само течение глобальных социальных движений. Конечно, этот метод по прежнему является предметом серьёзных споров по поводу его значимости и масштабов применения, и эти споры и не думают заканчиваться.

Именно поэтому российско-германская группа учёных решает создать своего рода антологию микроэкономических исследований, которые позволили бы продемонстрировать, как работают эти методы, подобрав тексты так, чтобы их проблематика цепляла более глобальные историографические темы, так сказать, для наглядности иллюстрации совмещения двух подходов.

Главный вопрос этих дискуссий, наверное, заключается в том, насколько совместимы макро- и микроуровни, как влияют один на другой? Всегда ли низший уровень детерменирован высшим, и можно ли глобальные законы разложить на мелкие? Ответить на эти вопросы можно по разному. Но факт остаётся фактом: порой, когда исследователь смотрит на процессы «большой длительности» в «микроскоп», то видит, что его составные элементы могут полностью перевернуть привычную картину наших представлений о том, как устроено человеческое общество, и как развиваются социальные отношения.

Так, в статье итальянского историка Симоны Черутти «Социальный процесс и жизненный опыт: индивиды, группы и идентичности в Турине XVII в.», при самом широком охвате источников изучаются специфические социальные отношения в цеховой страте города Турина, и отслеживаются формы коммуникации. Если исходить из наглядной и, казалось бы, очевидной концепции, то союзы городских ремесленников на низшем уровне должны возникать на основе профессиональной деятельности, либо кровного родства. Об этом писал, например, Иосиф Кулишер. Однако, собрав солидную базу данных о членах цехов и их социально-коммуникационном поле, исследовательница пришла к выводу, что большая часть их связей не совпадала ни с тем, ни с другим habitus’ом, навязанные социальные функции пасуют перед сложностью реальной жизни. Несмотря на то, что чаще всего границей их коммуникации становились городские стены, внутри них эти связи принимали самые причудливые очертания. Это как раз тот яркий случай, когда профессиональная экономическая деятельность не стала основной социальной детерминантой. Правда, групповая солидарность членов цехов всё же могла возникнуть, при условии внешнего давления со стороны пьемонтской бюрократии или итальянской знати, причиной объединения цеха становилась банальная защита собственных прав, которые всегда рады были преступить власть имущие. При отсутствии же давления эти коммуникации распадаются. Мало того, Черутти фиксирует множество моментов, когда потомственные члены ремесленных или торговых семейств нарочито отстраняются от своего семейного дела, сколь бы престижно ему не было, тем самым несколько разноображивая свой «стиль жизни».

Своего рода тематическим продолжением этой линии служит и другая статья – «Социальные узы между имущими и неимущими» немецкого «новиста» Юргена Шлюмбома, где рассматривается всё многообразие «классовых» взаимоотношений в одном из приходов германского княжества Оснабрюк. В течении XVIII-XIX вв. среди крестьян-арендаторов наблюдается высокая социальная мобильность, случаи наследственной аренды редки. Наоборот, часто батраки меняли хозяев, расширяя сеть своих контактов и связей с землевладельцами своего края, вступая тем самым в широкую социальную сеть. Сами же отношения аренды между землевладельцем работникам скорее напоминали межличностный договор, который сопровождали и неформальные узы ответственности друг за друга, и напоминала систему патроната. Несмотря на это, вопреки господствующей классовой модели, безземельные батраки стремились всячески подчёркивать свою независимость, что и показывает сама сеть их профессиональных связей, особенно если батрак занят каким-то ремеслом, которое вовсе не касается его арендного договора.

Не меньшей сложностью отличались и взаимоотношения немецких крестьян деревни Штайбидерсдорф в Лотарингии, и вечных аутсайдеров – еврейской общины, отношение к которым, казалось бы, должно было быть весьма подозрительным («Переплетения…» Клаудии Ульбрих). Однако в микрообществе этой деревни, вовсе не свободной от конфликтов, они выступали как её органическая часть, вступая во все виды взаимоотношений, включая соседские, бытовые. «Гостевое» право, право крова, совместные празднества, например, ставило евреев в горизонтальную связь с протестантской частью населения деревни, и выравнивала постулируемую асимметрию их взаимоотношений. Однако, несмотря на тесные связи внутри деревни, верхушка еврейства, например, семья Якобов, была тесно связано с лотарингскими еврейскими общинами городов, и включение в эту сеть препятствовало ассимиляции с христианским населением, и всё одно держало еврейство несколько особняком.

Пожалуй, стоит привести ещё один пример социальной мобильности «низов», который продемонстрирован в работе «Добыча пропитания путём переговоров» Томаса Зоколла, который посвящён тому, каким образом лондонская беднота пользовалась государственными пособиями в начале XIX века. Пособия выплачивали приходы, для того, чтобы его получить, требовалось обосновать своё требование, и беднота порой проявляла недюжинную смекалку и здравый смысл в составлении своих, нужно признаться, довольно безграмотных прошений. Мобильность и «пассионарность» бедных лондонцев сделают честь университетским профессорам, и это ещё раз показывает, что в рамках законов, при большом желании, определённые подвижные члены социального находили возможности хотя бы частично реализовать свои потребности.

Что же мы можем сказать в заключении? Сборник исключительно полезен и поучителен, поскольку авторы делают упор на методы и подходы исследования конкретной социальной реальности, стремятся объяснить сам ход своих рассуждений, а не просто голословно клеить свои выводы. Микроистория, конечно, не микроскоп, позволяющий разглядеть истинное устройство «социальных молекул», но это крайне важный инструмент для конкретно-исторического анализа нашей чрезвычайно подвижной реальности, позволяющей понять, насколько гибким в разных условиях может быть человеческое общество.





  Подписка

Количество подписчиков: 76

⇑ Наверх